Наконец водевиль был готов, переписан и отдан в цензуру. Я сидел в своем кабинете, размышляя о неведомой еще участи моего первого драматического детища, как вдруг послышался в прихожей короткий разговор и затем тяжелые чьи-то шаги.
Обернувшись, я увидел перед собою одну из тех литературных особ, которые в печатных обращениях друг к другу давно уже усвоили за собою почетное звание любимцев публики и титул почтеннейших. Почтеннейший, который стоял передо мною, был среднего роста, имел красноватую физиономию, вечно гноящиеся серые глаза без ресниц, короткую, несколько согнутую шею и волосы, которые, по остроумному замечанию издателя газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, составляли разительный контраст с его душою: они были белые.
Почтеннейший обругал мою книгу на чем свет стоит, и в водевиле, который я написал актеру, отличавшемуся необыкновенной любезностью, ему была дана самая гнусная роль, основанная на некоторых проделках его, известных всему городу.
Не успел я опомниться от изумления, возбужденного во мне в высшей степени его неожиданным появлением, как он бросился обнимать меня и, несмотря на мою уклончивость, успел напечатлеть на щеках моих несколько поцелуев своими отвислыми и мокрыми, как у легавой собаки, губами…
— Я не в вас, я не в вас, — бормотал он резким, несколько сипловатым баритоном. — Рассердились, вспылили… молодость! молодость!.. Разругали ваши стихотворения… прекрасные стихотворения… украшение литературы… поэзия, чистая поэзия!.. Разве я виноват, разве я?.. Вы знаете, мошенник Хапкевич пишет у меня критику… Хапкевич. пишет… у нас с ним условие: я не имею права вымарывать, что on напишет… Впрочем, беда не велика, не велика… можно поправить, сказать: по ошибке… написать другую статейку… Похвалить… публика дура… публика дура!..
Почтеннейший произнес последние слова с выразительным жестом, доказывавшим, что он твердо уверен в том, что говорит, и в то же время выражавшим немую, но красноречивую благодарность…
— Я по нуждаюсь в ваших похвалах! — отвечал я с достоинством.
— Гордость! Гордость! Прекрасное качество, прекрасное… И видно, что поэт… ха! ха! ха!.. Да я-то уж никак не могу вас не похвалить… Хоть сердитесь… талант хвалить должно… должно хвалить… Вы написали водевиль… чудеснейший водевиль… вот посмотрите, как я его похвалю… да чего… уж и похвалил… на днях… завтра же будет статейка… театральные новости и слухи… увидите, с Мольером нас сравнил, ей-богу, с Мольером!
— Да ведь вы не читали моего водевиля?
— Не читал?.. не читал?.. кто вам сказал!.. А хоть бы и не читал… Вы не можете написать ничего дурного, не можете…
— Если похвала, о которой вы говорите, действительно явится в печати, я на другой же день объявлю, что вы не читали водевиля, который хвалите…
— Явится, непременно явится… пишите что хотите… Только… знаете что… говорят, вы там вывели журналистов… хорошее дело, хорошее… злоупотребления обличать должно, первый долг… первый долг добросовестного писателя.
— Я не выводил никого, — отвечал я сухо, — а представил некоторые гнусные проделки людей, осмеливающихся называть себя литераторами…
— И меня тут вывели, и меня? ха! ха! ха!.. признайтесь… я не рассержусь… ей-богу, не рассержусь.
— Я не выводил никого, — повторил я.
— За что тут сердиться?.. Вы не знали меня… не знали моих правил… думали, что я вас разругал… Теперь видите сами… я не виноват… За что же клеветать на невинного… грех, грех и грех, почтеннейший. Можно переменить… сделать еще лучше… я сам помогу… посоветую…
— Я не переменю в моем водевиле ни одного слова, — отвечал я с твердостью, которая возрастала во мне по мере того, как почтеннейший становился смирнее…
— Не перемените? Не перемените? — возразил почтеннейший с негодованием, которое показалось мне не совсем искренним. — Ну так я вас зарежу!
Я захохотал…
— Смейтесь, смейтесь, почтеннейший, — отвечал почтеннейший с жаром. — Вы еще не знаете меня, не знаете хорошенько… я служил… провел пятнадцать лет на коне… теперь я старик… что мне жизнь?.. Будь что будет!.. Только одно — не один я погибну… не один… жена, дети…
Почтеннейший хотел казаться тронутым и за неявкою слез отирал гной, которым постоянно были наполнены окраины его глаз…
— С чего вы взяли, — спросил я, — что в моем водевиле выведены вы?
— Все говорят, все… Теперь же идут слухи по всему городу… Бенефициант трубит нарочно: ему выгодно — всякий захочет меня посмотреть… У меня много врагов, много… Добросовестные литераторы всегда имеют много врагов… Ему хорошо, билеты все разойдутся… а мне-то каково?.. мне-то…
— Если вы действительно добросовестный литератор, каким себя называете, то вам нечего бояться. В водевиле моем выведен страшный негодяй и бездельник, который торгует своими мнениями, обманывает публику, обирает портных и сапожников, пишет за деньги похвалы кондитерам и сигарочным фабрикантам, гонит талант, поощряет бездарность… Неужели это вы?..
— Не я! сохрани бог! сохрани бог!.. Я не злодей… Спросите… На свете нет людей ни оклеветанных, ни ограбленных мною, — жалобно простонал почтеннейший.
— Очень верю, — отвечал я. — Таких злодеев ссылают, секут плетьми… а с вами, как мне известно, не случалось еще подобных несчастий… Ну так теперь сами видите, что ваши опасения напрасны… Роль может остаться…
Почтеннейший содрогнулся.
— Конечно… — сказал он тоном ниже, — у меня так много врагов… всё в другом виде… самые лучшие намерения… самые лучшие… слухом земля полнится…