23-го августа
— Соли… 2 коп.
— Корюшки… 6 к.
— Хлеба 3 ф…13 к.
24
— Селедки… 10 к.
— Хлеба… 12 к.
— Чаю… 14 к.
— Сахару… 20 к.
25
— Квасу…1 к.
— Корюшки… 9 к.
— Луку…2 к.
Насытив свое любопытство такими вкусными яствами, я готов был перенесть зрение на другой предмет, как вдруг послышались шаги в соседней комнате. Я быстро поднял голову, сообщив своей физиономии глубоко внимательное выражение, и погрузился в чтение аттестатов. Вошел хозяин.
Портрет бессовестно лгал. Иван Осипыч совсем не имел той важной осанки, того значительного лица и той замечательной улыбки, которыми щеголял портрет. Это был человек с физиономией крысы, обнюхивающей сальные свечи, завернутые в бумагу, которую она готовится прокусить. С первого взгляда я узнал в нем таинственного наемщика комнаты игрока. С первого слова мне показалось даже, что я вижу пред собою именно того самого посетителя сырого Подвала, которому неумышленно я сделал значительный подрыв по части собачьей промышленности.
Мы раскланялись, и я приступил к изложению причины моего посещения. С равнодушием опытного и стародавнего плута выслушал Кирпичов мои предположения касательно участия его в деле, за которым я пришел, и начал выпираться душою и телом, клятвенно уверяя, что решительно не понимает, о чем я говорю, но когда я назвался двоюродным братом Матильды, подробно объяснил ему все обстоятельства и сказал, что Матильда жива, хотя и находится при смерти (это я счел нужным прибавить для большего эффекта), — он побледнел и смешался.
— Я бедный, неимущий человек, обремененный большим семейством, — сказал он со слезами на глазах (да, со слезами!), — не погубите!
Он кланялся и рыдал. Но я был непреклонен; голосом твердым и грозным требовал я у него отчета в поступке его с Матильдою, которую назвал своею двоюродного сестрою.
— Чего же вы хотите? — спросил он, дрожа всем телом.
— Удовлетворения! — отвечал я, сверкая глазами и делая жесты отчаяния. — Теперь она, может быть, уже мертва!
При последних моих словах старого господина забила лихорадка.
— Мертва? — сказал он с ужасом. — Что ж вы намерены делать?
— Мстить убийцам ее! — отвечал я еще сильнее и громче, ободренный первым успехом в трагическом напряжении голоса…
Испуг Кирпичова достиг крайней степени. Если б я пожелал, то он упал бы передо мною на колени и облобызал подошвы ног моих. Но у меня была совсем другая цель.
— Посудите сами, — сказал Кирпичов жалостным голосом, — за что вы меня погубите? Я не виноват ни в чем, совершенно ни в чем. Меня самого чуть не отправил на тот свет бешеный господин Чумбуров. Он и должен отвечать за всё. Если б вы захотели… я уверен, он не пожалел бы ничего, только бы замять это дело. Он очень богат…
Мне только того и хотелось. Я нечувствительно смягчился, и к вечеру Кирпичов был уже у нас с пакетом от Чумбурова, в котором заключалось три тысячи — «на излечение Матильды». Мы очень обрадовались и дали Кирпичову, который не упустил случая напомнить нам, что он бедный, неимущий человек, 25 руб. ассигнациями…
Старые привязанности возобновляются очень скоро. В первый же день свидания мы (как, вероятно, заметил читатель) были уже снова так коротки между собою, как будто разлуки и не существовало. Хотя Матильда утратила уже половину своих прелестей, — щеки ее были уже не так свежи, глаза не так быстры и живы, а в бровях я даже заметил следы того вещества, которым военные люди фабрят усы, — однако ж она всё еще была довольно привлекательна, особенно в сравнении с толстой кухмистершею, на которую мне уж и смотреть не хотелось. Ревнивая кухмистерша не могла не заметить перемены в моем поведении и очень скоро поняла причину моего охлаждения. Начались ссоры, слезы, заклинания, и дело кончилось совершенным разрывом.
Я нанял другую квартиру и жил с Матильдой очень весело. Мы каждый день ходили в театр, ездили на все гулянья, пили портер и опомнились только тогда, когда уже не на что было ни пить, ни кататься, ни ходить в театр. Я опять увидел в перспективе голодную смерть и принялся за уроки. Это новое средство к пропитанию, которое доставил мне Кирпичов, было очень тяжело и совсем не по моему характеру, однако ж делать было нечего. Дебюты мои на этом поприще начались с преподавания российской азбуки босоногому рыжеватому мальчишке лет четырнадцати, который с удивительным искусством, надевши родительскую шубу шерстью вверх, ходил на четвереньках медведем и пел петухом. За обучение этого сорванца, который был сыном хозяина моей квартиры, я получал каждый день стакан кофе, обед, состоявший из вареного картофеля, хлеба и щей, и небольшую комнату, с ходом чрез хозяйскую кухню. Вместе с этим уроком я имел другой. Но здесь я учил не столько из выгоды, — ростовщик был скуп, как жид, и платил за урок по двугривенному, — сколько из другой, более важной причины, проистекавшей прямо из сердца: у ростовщика была дочь Любинька, лет пятнадцати. Бывало, когда я приду к ее папеньке изнуренный И бледный, с отчаянием в душе, с пустотою в желудке, с небольшим узелком под мышкой, она смотрит на меня с таким нежным участием, с такою тихою, глубокою грустью! Старик наденет очки и погрузится всем существом своим в умственную оценку шипели или фрака, жилета или брюк (случалось, что я закладывал даже и брюки!), а между тем глаза мои нечувствительно перескочат с его суровой, бесчувственной физиономии на томное и свежее личико молодой девушки. Мешковатый ситцевый капот серо-желтого цвета портит ее талию, худые неуклюжие башмаки безобразят ее чудную ножку, — образчиком которой выглядывает из чулка маленький пальчик, голый пальчик! — голова ее дурно причесана, волосы сухи, без глянца, около ушей какие-то странные косички, закрученные к бровям, — признак неразвитости вкуса, — на шее тяжелый шерстяной платок, напоминающий горлицу в крыльях вороны… но что нужды?..