— Сти-хо-тво-рения, — произнес книгопродавец, принимая от меня тетрадь и прочитывая с расстановкою заглавный лист. — Сти-хо-тво-рения Тихо-Тихо-Тихона Мотовилова… Так-с… Мотовилова-с… Стало быть, вы-то и есть Мотовилов-с?
— Так точно, — отвечал я.
— У меня был знакомый-с… Мотовилов… Павел Петрович Мотовилов-с… даже немножко похож на вас, право, ей-богу-с… не роденька ли-с?..
— Нет, — отвечал я. — Отца моего зовут Антоном, а больше родных у меня нет. Должно быть, однофамилец…
— Должно быть, однофамилец-с, — повторил книгопродавец. — А прекраснейший человек-с Павел Петрович-с… Всегда книжки у меня забирал… право, ей-богу-с, званиев двадцать вдруг возьмет-с… и деньги все тут же на прилавочек выложит. «Смотри, — говорит, — Василий Абрамыч, лишние насчитаешь — пришли обратно»… ха-ха-ха! Такой шутник был, прости господи… да вот… умер… и какой здоровенный был… Все — люди, все — человеки. Сегодня, то есть, хлопочешь, горюешь, как бы рублик или полтинку достать, ну, дело житейское… а завтра растянулся, прости господи, и ничего не надо…
Книгопродавец вздохнул.
— Так вам угодно продать свои стихотворения? — сказал он, ковыряя в носу и прищуривая один глаз.
— Да. Купите и напечатайте.
— Напечатать-с. Конечно-с, долго ли напечатать-с… Тут листиков семь-с печатных, больше не будет-с… Да что толку-то-с напечатать. Стихов нынче никто-с не читает… ей-богу-с!.. Пушкин да Жуковский-с только у всякого и на уме-с! А как-с думаете напечатать, с именем или так-с?..
— Думаю на первый раз выступить под каким-нибудь псевдонимом…
— А что… страшно-с? Хи! хи-хи! псевдоним-с, конечно-с, не так опасно… А какой думаете-с псевдонимчик прибрать-с?
— Не знаю еще. Впрочем, тут думать нечего: какую-нибудь фамилию, какая первая покажется.
— Возьмите-с — Ершов… Вот недавно вышла маленькая книжоночка «Стихотворения Ершова».
Книгопродавец взял с прилавка небольшую книжку в голубой обертке и подал мне.
— Издал Свистунов… такой-с разбойник, перебил… у меня… право-с! Знатно идет-с… Экземплярчиков сотенки Три-с у меня разошлось… Хвалят да спрашивают, не будет ли еще книжечки… Так вот-с, понимаете… Вы уж не бойтесь… Я отвечаю-с…
— Помилуйте, как можно, — такой подлог…
— Ничего-с. Я и все так-с! Ей-богу-с! Какой тут подлог-с… и совсем одинаковые фамилии бывают… не только так-с… Ежов — Ершов — какое тут сходство, а я бы вам сотенки полторы отвалил.
— Нет, я не согласен на такой бессовестный поступок, да притом и цена, которую вы… слишком ничтожна.
— Можно прибавить-с. Право-с. У меня и теперь лежит с полтораста требованиев от господ иногородных — все просят стихотворения-с Ершова-с… Я бы в три дня откатал-с… У меня бы во все типографии. Возьмите-с двести рубликов…
Я решительно отказался от такого подлога и просил книгопродавца взять у меня стихи за предлагаемую цену. Он отказался.
— Сколько же вы дадите? — спросил я.
Книгопродавец поворочал мою тетрадь, рассмотрел оглавление, взвесил на руке и сказал:
— Да как-с… ей-богу, не знаю… что вам и посулить… Ведь вот-с вы совсем неизвестны-с в литературе… напечатаешь, да потом и свищи в кулак, с позволения сказать… хи! хи! хи! попадешься в такую беду, что не роди мене маты на свит… ей-богу-с! Да еще, знаете, этак немножко, то есть извините, ей-богу-с, отхлещут-с в журналах… Рубликов-с пятнадцать можно бы дать-с…
Я пришел в ужас и поспешил уйти из лавки книгопродавца…
Я решился последовать совету невысокого книгопродавца и отправился к журналисту. Я решительно не имел тогда никакого понятия о журнальных партиях, отношениях, шайках — я думал, что литература, говоря словами одного почтенного сочинителя, есть семейство избранных людей высшего сорта, движимых бескорыстным стремлением к истине и единодушно действующих на пользу родного образования; я думал, что литераторы (виноват — сочинители! — тогда еще слово «литератор» употреблялось весьма редко), как члены одного семейства, живут между собою как братья, и если возникают между ними порою споры и противоречия, то не иначе как за святость и чистоту прав науки и жизни, которым они служат в пользу. Я думал… мало ли что я думал?.. Потому, нисколько не думая, я пошел к первому журналисту, который жил ближе от моей квартиры.
Я позвонил в колокольчик. Меня встретил мальчик лет тринадцати — сын журналиста — и тотчас же проводил в кабинет отца, куда вступил я с сильно бьющимся сердцем; по телу моему пробегал трепет благоговейного умиления, и ноги мои едва ступали. Кабинет журналиста был убран очень просто: кругом трех стен в два ряда полки, загроможденные книгами и рукописями; у четвертой стены турецкий диван, обтянутый зеленым талоном; среди комнаты два письменных стола, составленные рядом вдоль и также заваленные книгами и бумагами; на столе, кроме книг и бумаг, чернильница, несколько десятков очинённых перьев, несколько корректурных листков и стакан воды. Журналист, человек среднего роста, в зеленом халате, зелено-серых чулках и старых калошах, из которых проглядывали голые пальцы (чулки были тоже худые), при моем появлении вскочил с своего места и начал низко раскланиваться, как купец из-за прилавка; при каждом поклоне он делал несколько шагов в правую сторону и на половине четвертого поклона очутился наконец подло меня. Лицо его было желто как воск и худо, как скелет крысы; волосы, средней величины, были всклокочены, а глаза сверкали, как мне тогда показалось, огнем байроновского отчаяния. «Прошу покорнейше садиться, почтеннейший!» — сказал он, снова кланяясь, когда я объяснил ему причину своего посещения. Я сел, он отправился на прежнее место. Он попросил меня садиться и продолжал начатый уже до меня разговор с чрезвычайно толстым господином, который говорил с чрезвычайным жаром, — так что из уст его летели во все стороны брызги, — размахивал руками и беспрестанно вскакивал с места, схватывал какую-нибудь книгу, развертывал и опять клал на прежнее место, переходя к другой и продолжая говорить. Разговор, сколько я мог понять, касался какого-то журналиста; они ругали его, как говорится, на чем свет стоит; рассказывали про него друг другу разные анекдоты, в которых важнейшую роль играли всякого рода подлости литературные и нелитературные. Разругав его как писателя, они принялись разбирать его частную жизнь. «Живет как барон, — говорил толстяк, — померанцы на кухне, квартира в шесть тысяч, лошади, люди, балы беспрестанно — а всё из чего?.. Обманом, происком, надувательством… Разорил несколько книгопродавцев. Вот погодите, и Стуколкин скоро будет банкротом! Вспомните мое слово — он его упечет! Лупит с него по 15 тысяч за редакцию. Сам ничего не делает, выправит чужую статью, подпишет свое имя и сдерет вдесятеро! Все у него друзья-приятели. Чтоб угодить иному, купит дрянь какую-нибудь да и напечатает в журнале. А бедный Стуколкин отдувайся!.. Дрянь хвалит, сочинения образцовые — ругает… Шут, гаер, скоморох, а не литератор!..» — «Низок, подл, самолюбив, — перебил журналист, — пишет пошлости и воображает себя гением… Я это очень хорошо знаю… Этому месяца два… вот когда мы были еще с ним приятелями… он так расхвастался, что сам себя пожаловал в русские Бальзаки, Жюль Жанены, Дюма!.. Жюль Жанен! Далеко ему до Жюль Жанена!.. Он разве только и похож на него тем, что обворовывает его в каждой статье!..» — «Проповедует, — с жаром перебил толстяк, — превратные правила, развивает ложное направление, коверкает русский язык… развращает молодое поколение, производит ересь в литературе. Да я нарочно, да я назло ему употребляю все выражения, которые он осмеивает, все слова, которые он гонит; вот увидите!» И так далее.